Вся трагедия великого русского искусства ХХ века коренится в скорбном пути русской литературы ХIХ века, преисполненного ”религиозной болью, религиозным исканием”. Отмечая национальный характер этой боли, Н. Бердяев пишет о Гоголе, Тютчеве, Толстом и Достоевском: “Они ищут спасения, жаждут искупления, болеют о мире...” Эта мука художников-богоискателей потому страшная, что они, ставя себе задачей во что бы то ни стало совместить этику с эстетикой, плакали о недосягаемой высшей красоте, о святости, которую тщились и в личной жизни осуществить, и в творчестве воплотить. Но тем более чувствовали они себя великими грешниками. Не есть ли этот плач по утраченной красоте то, что наша православная духовная традиция называет “тоской по Богу”?
За полтора года до смерти, в 1919 году, осмысливая пути русских писателей, Блок записал глубоко прочувствованные строки: “Весь крестный путь русской духовной жизни проходит сквозь наше сердце, горит в нашей крови”. Русская литература вступает в ХХ век в тени затмения, под грохот революции и Первой мировой войны, оставив позади изнуряющую борьбу за Человека и за Бога, которого свёл с пьедестала безжалостный нигилизм. Мотив греховности усиливается в ней, мотив ожидания суда, наказания, неминуемого искупления через кровь начинает звучать как предсказания Иоанна Богослова. Серебряный век - время упорного сражения Бога и Дьявола в душах и умах русской интеллигенции, и эта битва, которую можно назвать своего рода равнодействующей богоискательства и дьяволопоклонства, не могла не иметь отражения в искусстве. “В ХХ столетии картина ада на земле изображает уже не умирающие от своего греха души, а торжество духа зла, - считает М. В. Лосская-Семон.- Пророчество Достоевского о Великом Инквизиторе сбывается. А гениальные творцы слова всё так же продолжают спускаться в ад, держа в дрожащих руках своих крест Господен. Они присоединяют, приобщают весь страдающий православный народ к тайне мученичества Христа. Они молятся со слезами у креста Господня.”
Поэма Блока “Двенадцать”, посвящённая Октябрьской революции, часто цитировалась в идеологических спорах: одни спешили автора причислить к “своим “, другие - грозили ему отлучением как отступнику. Благословил или проклял Блок революцию? Пожалуй, это не самый важный вопрос в отношении блоковской гениальной поэмы. И истину надо искать не в отзывах современников, не во мнениях критиков, не в публицистике Блока и даже не в его дневниках. Как писал К. И. Чуковский, “лирика была мудрее поэта... Простодушные люди часто обращались к нему за объяснениями, что он хотел сказать в своих “Двенадцати”, и он, при всём желании, не мог им ответить. Он всегда говорил о своих стихах так, словно в них сказалась чья-то посторонняя воля, которой он не мог подчиниться”. В “Записке о “Двенадцати” Блок признавался, что в январе 1918 года ( время написания поэмы) он “отдался стихии ..слепо”: даже физически поэт, согласно его признанию, ощущал “шум от крушения старого мира”, а отражение “проносящегося революционного циклона” сказалось “ во всех морях - природы, жизни, искусства”. Проблема стихийного начала, его воплощения, осмысления и преодоления, оказалась в поэме одной из самых важных.
Между тем поэма с политикой, с партийными программами, боевыми идеями и т.п. ( как и всё творчество поэта) не имеет никаких точек соприкосновения; её проблема - не политическая, а религиозно-нравственная, и только с религиозной точки зрения, по мнению В. Жирмунского, “можно произнести суд над творческим замыслом поэта”. И здесь речь идёт прежде всего не о политической системе, а о спасении души, - во-первых, красногвардейца Петрухи, неожиданно поставленного поэтом в художественный центр событий поэмы, затем - одиннадцати товарищей его, наконец, - многих тысяч им подобных, всей бунтарской России - её “необъятных просторов”, её “разбойной красы”. “И если нет в ней ни панегирика, ни апофеоза большевизма, - пишет М. Волошин, - всё же она является милосердной представительницей за тёмную и заблудшую душу русской разиновщины”.
Конечно, “старый мир” и его представители, “товарищ поп”, “писатель-вития”, “барыня в каракуле” и “буржуй, как пёс голодный”, не пользуются художественной симпатией автора. В этом сказывается его духовный максимализм, стихийное отрицание сложившегося, окаменевшего бытового уклада частной и общественной жизни, жажда безмерного и безусловного. Конечно, он сумел подслушать в революции какие-то новые ритмы ещё не написанной Марсельезы: “Винтовок чёрные ремни, / Кругом - огни, огни, огни... /...Революцьонный держите шаг! / Неугомонный не дремлет враг!”
Но породнила поэта с революцией вовсе не какая-нибудь определённая система политических и социальных идей, а та стихия народного бунта “с Богом или против Бога”, в которой Блок ощутил нечто глубоко родственное своему собственному духовному максимализму, религиозному бунту, “попиранью заветных святынь”: “Товарищ, винтовку держи, не трусь! / Пальнём-ка пулей в Святую Русь - / В кондовую,/ В избяную, / В толстозадую! / Эх, эх, без креста!”
Блок унаследовал не только надежды и предчувствия Вл. Соловьёва, связанные с апокалиптической идеей близящегося будущего преображения (“обожения”) мира, которое должно совершиться в результате победы Космоса над Хаосом, Христа над Антихристом, но и свойственное Достоевскому ощущение себя неотъемлемой частью “униженных и оскорблённых”. По мнению М. Ф.Пьяных, поэма “Двенадцать” была “во многом написана по Достоевскому”. Один из героев Достоевского, молодой крестьянин Влас в порыве религиозного исступления, богоборчества, индивидуалистического дерзания (“кто кого дерзостнее сделает”) направляет ружьё на причастие (“пальнём-ка пулей в святую Русь!”), и в минуту свершения святотатственного деяния, “дерзости небывалой и немыслимой, ему является “крест, а на нём Распятый”. “Неимоверное видение предстало ему... всё кончилось”. “Влас пошёл по миру и потребовал страдания”.
Погрузившись в родную ему стихию народного восстания, Блок подслушал её песни, подсмотрел её образы, родственные его настроениям, но не скрыл их трагических противоречий, как и в своей судьбе не умолчал о разорванности, запутанности, безысходности страдания, - и не дал никакого решения, не наметил никакого выхода: в этом правдивость гения перед собой и своими современниками.
Сюжет поэмы построен на движении, на постоянном движении героев в даль, в неизвестность, вперёд. И это не случайно, ведь через самого Блока мучительно проходит осознание своего пути, “исполненного падений, противоречий, горестных восторгов и ненужной тоски”. Чувство непрерывного развития, самосовершенствования, никогда не покидавшее поэта, было одной и центральных категорий его мышления. Неуклонность движения ведёт к безвозвратности, но даже грань небытия не отменяет опасности бесконечного повтора, движения по замкнутому кругу. Только ясная и осознанная цель может помочь преодолеть это круговращение, считает Блок. Лучшая цель - та, к которой можно идти бесконечно, непрерывно двигаясь, вечно продвигаться и никогда полностью не достигнуть.
Движение во времени угадывается уже в самом названии поэмы - “Двенадцать” , связанном с переломными моментами в отсчёте времени (год, меняющийся через 12 месяцев, наступление нового дня в полночь и т.д.). Но само число идущих “вдаль”, “без креста”, “без имени святого”, стреляющих в видение “в белом венчике”, соответствует двенадцати ученикам Христа (имя одного из апостолов дано Петрухе(Пётр), другое - Ваньке (Иоанн), третье - Андрюхе (Андрей). Вспомним и историю апостола Петра, трижды отрёкшегося от Христа за одну ночь. Но у Блока наоборот: Петруха за одну ночь трижды возвращается к вере и трижды вновь отступает. К тому же он - убийца своей бывшей возлюбленной. Убийца получает имя того единственного апостола, который “обнажил меч” (“Замотал платок на шее - / Не оправиться никак.”) Платок как петля на шее, и Петр превращается в Иуду.
Евангельские ассоциации не случайны, для них есть и другие подтверждения. Прежде всего, это парадоксальное следование богоборцев заветам Христа: “...удобнее верблюду пойти сквозь игольное ушко, нежели богатому войти в Царство Божие”, “Многие же будут первые последними, и последние первыми” (Мф.: 19;24, 30). Кроме того, это идея выделенности из общего потока нескольких избранных, достойных “избавления”: “...восстанет народ на народ, и царство на царство... Преданы также будете и родителями и братьями, и родственниками , и друзьями... И будете ненавидимы всеми... Но и волос с головы вашей не упадёт... приближается избавление ваше”. (Лк.: 211; 6 - 28). Аналогия революционного патруля с апостолами христианского учения, по-видимому, для самого автора была многозначна, как любой символ, и ориентирована на субъективное восприятие, на додумывание.
Двенадцатью в поэме движет злоба и страх. Они то и дело оглядываются по сторонам, ищут невидимого врага, готовые применить оружие в любой момент. В поэме дано прямое указание на то, что это преступники, уголовники (“на спину б надо бубновый туз!”), у которых нет ни идеи, ни идеала, а одна звериная месть и зависть. Мотив свободы в целом передаёт общенародную радость массы, которая вырвалась из оков старого мира. Она отвергла заодно и всякий “крест” - знак церковности, духовных норм и устоев старого мира, знак жизни-страдания. Знак “креста” особо подчёркивает антирелигиозную, антицерковную направленность всей мятежной массы, ибо в первой главе им был помечен “нынче невесёлый” духовный наставник старого мира, ставший “сытым” (“И крестом сияло / Брюхо на народ...”). Саркастически выявлена суть этого духовенства, которое вековую идею “равенства людей” обратило в такую же несостоятельность, как парадоксальное сочетание слов “товарищ - поп”.
Двенадцать, стреляющие в “Святую Русь”, совершающие убийство Катьки и хвастающие этим убийством, - великие грешники. В их душах - не очищающий огонь, не искупление, не свобода, а “свобода без креста”. Куда же движется отряд? В поэме ни разу не называется его цель. Только “вперёд, вперёд”, только бессмысленно “вперёд”. Двенадцать идут в пустоту, в метель, во вьюгу, без дороги и без пути. Сквозь хаос событий, хаос вьюги, хаос возмущённой стихии, в которой видны обрывки проносящихся лиц, положений, действий, нелепых в своей обрывочности, но связанных общим полётом сквозь ветер и снег. Идут по крови и через кровь: “...Идут без имени святого / Все двенадцать - вдаль. / Ко всему готовы,/ Ничего не жаль...”
Только раз вспомнит Петруха имя Божие, вспомнит имя Христа и затоскует. Ему станет жаль убиенную Катьку. Раскрывая в “бедном убийце” роль нравственного фактора, суда совести, автор усматривает способность к покаянию, где и “жалость” как сострадание включается в процесс ”очищения” души. Совесть, а иными словами “память о Боге”, живёт даже в атеисте, поэтому тот так свирепо защищает свою идею безбожия. И только раз - одной строкой - прозвучит в поэме молитва по загубленной Катьке: “ Упокой, Господи, душу рабы твоея”, но тут же её заглушит возглас: “Скучно!” Казалось бы, имени Бога и присутствию Бога нет места в этом строю, в этом движении, осквернённом пролитой кровью. Но почему красногвардейцев охватывает страх, почему им мерещится в переулках сначала “красный флаг”, а затем “кровавый флаг”? Страх ( как признак веры в Бога ) они заглушают то криками, то руганью, то стрельбой. В финале выстрелы нарастают, и вот тогда, уже в полной безнадёжности, в горе и отчаянии (“Эка тьма!”), является в заключительной строфе поэмы фигура Христа. Неожиданность или художественная закономерность такое явление?
Голодный пёс, подобно гётевскому пуделю из “Фауста”, который трансформируется в Мефистофеля, на глазах теряет реальные очертания и становится фигурой символической: оборачивается “старым миром”, и красногвардеец, сперва ругнувшийся по адресу бродячей собаки, теперь проклинает уже не её, а зловещее прошлое, в неё воплотившееся. В “псе безродном”, оказывается, как и в пуделе Фауста, скрывался Сатана. И когда после такого сатанинского превращения пса в старый мир появляются образы хохочущей вьюги, а затем и Христа, это воспринимается как художественная закономерность. Последняя тирада, завершающая поэму, приобретает поистине вселенский символический смысл: позади революционного дозора плетётся пёс, ассоциирующийся с Сатаной, а впереди - Иисус Христос, имя которого рифмой соединено с его вечным антагонистом: “Позади - голодный пёс...” - “Впереди - Иисус Христос”. Здесь рифма ещё подчёркнута синтаксическим параллелизмом, выявляющим антитезу Сатаны и Бога. Их извечное противостояние - и в душах бойцов за новый мир.
В пятой главе Деяний апостольских рассказывается, как апостол Пётр убил (не из винтовочки стальной”, а словом уст своих) мужа и жену, Ананию и Сапфиру за то, что утаили они часть имущества своего от христианской коммуны: “паде же абие перед ногами его, и издше”...”И бысть страх велик на всей церкви”, - прибавляет бытоописатель. “Что же, и здесь Христос? - спрашивает Р. Иванов-Разумник. - Здесь его нет, но мимо этого, над этим - идёт он впереди двенадцати убийц и грешников, посланных им в мир”.
“Мир проходит через богооставленность, - пишет Н. Бердяев. - То, что восстаёт в человеческом страдании против Бога во имя человека, и есть восстание самого истинного Бога”. Достоевский подчёркивал, что убеждённый атеист поднялся на более высокую ступень духовного развития, чем тот, для кого проблемы Бога не существует: “Равнодушие только совсем не верует. Атеизм самый полный ближе всех, может быть, к вере стоит”.
У двенадцати “чёрная... злоба” кипит в груди, и свою борьбу за свободу человека они творят “без имени святого”. Сознание героев Блока можно понимать по Достоевскому: ”Пусть я проклят, пусть я низок и подл, - говорит Дмитрий Карамазов, - но пусть и я целую край ризы, в которую облекается Бог мой; пусть я иду в то же самое время вслед за чёртом, но я всё-таки и Твой сын, Господи, и ощущаю радость, без которой нельзя миру стоять и быть.” Христос появляется в ответ на раскаяние Петрухи, на его жалость к бессмысленно убиенной Катьке, на воспоминание о любви, на его почти неосознанное душевное движение навстречу Спасителю. Его появление, смысл которого в изгнании бесов, преодолении стихийного аморализма, - залог будущего трагического катарсиса для героев. Вслед за опьянением религиозного бунта неизбежно приходит религиозное отчаяние. “Благую весть” о появлении Мессии для них несёт нищий: “Один бродяга / Сутулится, / Да свищет ветер... / Эй, бедняга! / Подходи - / Поцелуемся...” “Поцелуемся” - потому что настаёт праздник на улице бедняков, “поцелуемся” - потому что Спаситель близко.
Но ведь герои Блока не только шествуют - в понимании поэта - по заснеженному ночному Петербургу. Своим “державным шагом” они идут из “царства Времени” в Вечность, оставляя за собой людей и реалии отвергнутого ими “старого мира”. И Христос, так неожиданно и, кажется, неоправданно появившийся впереди них “с кровавым флагом”, “нежной поступью надвьюжной” ведёт их не к новым кровавым боям, но “из Времени в Вечность”, из царства Крови в царство будущего Примирения и Всепрощения”.
Образ-мотив крови в поэме чрезвычайно многозначен. Кровь - душа (“Душа кровь притягивает”, отсюда “Мировой пожар в крови!” означает пожар в душе). Кровь - любовь, путь к идеалу любви (“Кровь обагрит алтарь любви”, поэтому “руки в крови / Из-за Катькиной любви” означает и путь массы к своему идеалу Любви). Мотив крови связан с любовью-ненавистью, радостью-страданием как смыслом и путём познания жизни. Кровь - знак трагизма истории, знак восстания, знак исторического возмездия (”буржуй...выпью кровушку за зазнобушку...”). Ведущие значения мотива крови входят в символ “кровавого флага”: это новый крест Христа, символ его теперешних распятий и искупления грехов людских. Христос, Богочеловек, не сторонится грешников подобно пуританам. Он, наоборот, пришёл к страдающим в плоти и в душе своей к мученикам, гонимых бесами, он пришёл спасти жертв страшного мирового зла. Ходит по этой мучающейся земле не торжествующий, а страдающий Христос... Христос, однако, обещающий всеобщее воскресение и те времена, когда “отрёт Бог всякую слезу с очей” мучеников (Откровение Иоанна Богослова, 7, 17). Страдает Богочеловек за падшую тварь свою, за христианского грешника, страдает он и за безбожника, за того, кто Бога не помнит, отошёл от него. Но страдает Он, главное, вместе со страдающим человеком, который вслед за ним идёт по крестному пути. Путь “вочеловечения” оказывается тождествен пути на Голгофу.
Атрибутика образа Христа в поэме женственна (видимо, связана с идеей Вл. Соловьёва о “Софии”, или “Премудрости Божией”), она противоречит всей атмосфере “Двенадцати”. Там - ругательства, угрозы, чёрная злоба, страх; здесь - белые розы в венце, нежная поступь надвьюжная по снежной россыпи жемчужной. Церковная традиция говорит о розе как символе крови Христовой. Блок уточнил определение цвета роз, исходя из каноничных церковных представлений о венке как символе триумфа и белом цвете как символе чистоты. Белый - это цвет добра в Апокалипсисе, он символизирует холодную чистоту божественного в критический час очищения, когда грешники должны стать “белыми, как снег”. По исследованиям Д. С. Лихачёва, цветами в венке Спасителя могут быть и те белые бумажные розы, которыми украшали чело “Христа в темнице” в народных церквях и часовнях (ведь солдаты из “Двенадцати” - бывшие крестьяне). Владимир Соловьёв писал: “... красота без добра и истины есть кумир... Открывшаяся в Христе бесконечность человеческой души, способной вместить в себя бесконечность божества, - эта идея есть вместе с тем и величайшее добро и та же истина, телесно воплощённая в живой конкретной форме. И полное её воплощение уже во всём есть конец, и цель, и совершенство, и вот почему Достоевский говорил, что красота спасёт мир.” Красота Христа в “Двенадцати”, хоть и идёт он под кровавым флагом, есть красота истины. Он подхватывает этот флаг не для того, чтобы вести двенадцать к новой крови. Он уводит их с пути, на который они встали. “Падшесть человека порождает не судебный процесс между Богом и человеком, - утверждает Н. Бердяев, - а драматическую борьбу и творческое усилие человека ответить на Божий призыв”. Хаос ( “ветер”, “вьюга”, “пурга”) не только “на всём божьем свете”, но и в душе каждого: “скользко, тяжко”. Раздвоенность утверждается приёмами антитезы и оксюморона: “Чёрный вечер. Белый снег.”, “дни и ночи напролёт”, “позади” - “вперёд”, “уторапливает” - “замедляет”, “горе - горькое - Сладкое житьё!”, “святая злоба”. На красноармейцев “возлагается некая претрудная внутренняя борьба, борьба духа со страстью и вместе с этим душевно-духовное страдание в этой борьбе”. Обращение двенадцати “Господи, благослови!” также свидетельствует о бессознательном стремлении грешников “ходатайствовать за себя” перед Христом. “Молитва есть зов о помощи, - пишет И. Ильин, - направленный к Тому, Кто зовёт меня к себе через моё страдание... Страдание пробуждает дух человека, ведёт его, образует и оформляет, очищает и облагораживает, оно как “посещение Божие”... “ибо в последнем и глубочайшем измерении страдает в нас, с нами и о нас само Божественное начало”. Блок уступил свой голос сознательно “глухонемой душе двенадцати безликих людей, в темноте вьюжной ночи вершащих своё дело распада и в глубине тёмного сердца тоскующих о Христе, которого они распинают”, - справедливо считает М. Волошин.
Пусть кажется им, что идут они решительным, “державным шагом” “без креста” и против Христа (“От чего тебя упас/ Золотой иконостас?”), пусть развязаны в них низменные инстинкты мести и ненависти к “неугомонному”, “лютому врагу” (“Ужь я ножичком / Полосну, полосну!..”), но недвусмысленно ощущается атмосфера распутья, перекрёстка, неосознанности цели и внутреннего разлада (“Скука скучная, / Смертная!.../ Скучно!”) . Поэма передаёт характерное для блоковского трагического дуализма ощущение нераздельной слитности Истины и Лжи, Космоса и Хаоса, Пути и Беспутства, Бога и Дьявола, Христа и Антихриста. Все эти, казалось бы, антиномии уравновешены в мифопоэтическом космосе Блока и воплощены в загадочной, призрачной фигуре, шествующей по кровавому снегу впереди красноармейцев.
К образу Христа, итоговому символу “нищей России”, интимной сопричастности поэта человеческому страданию, ведёт символика сораспятия. Христос у Блока - не традиционный спаситель, но народный, “невоскресший Христос”, “в цепях и розах”, “Сын Человеческий”, интимно-близкий каждому униженному и оскорблённому, искупитель кровью и страданием грехов людских. Это символический образ - знак всей грандиозной исторической эпохи, существование которой теперь, в эту январскую ночь (впрочем, как и всегда), поставлено под сомнение. Думал ли в это время Блок о Третьем Завете? Надеялся ли на возвращение Того, Кто невидимо показался на петроградской улице? Принял ли за Христа его антипода? Это не столь важно. Блоку важно было увидеть и услышать происходящее, связать его с историей нашей эры, введя в глобальный контекст.
То смысловое напряжение, которое образует содержание “Двенадцати”, есть напряжение между стихийным началом народной жизни в смутное время и сакральными истинами, утверждёнными в вечности. Последние выражены в евангельском заглавии произведения, которое проецирует образ революционного патруля на апостольскую символику, и в финальном образе Христа, оказывающегося одновременно мишенью и знаменосцем революционного отряда. Стихия революции священна, так как всё происходящее на Земле имеет высший смысл, связано с высшим промыслом. А само восприятие Блоком Христа настолько субъективно, лирично, что это невольно смещает читательское восприятие в область личного мистического опыта автора, осложнённого трагическим поиском и до конца не прояснённого им самим. В этой связи важно, что “Двенадцать” - произведение, где лирическая стихия, обогащённая эпическим и драматическим элементом, имеет господствующее значение. Н. Бердяев отмечал, что “Блок всегда упорно сопротивлялся всяким догматическим учениям и теориям, догматике православия и католичества, догматике Мережковского, догматике Р. Штейнера и многочисленным догматикам Вяч. Иванова. В его понятие о честности входило сопротивление догматике... Но лирика его связана с исканием Бога и Царства Божьего.” Блоковская поэма - не богословский трактат и не политическая прокламация, перед нами искусство, далёкое как от сиюминутной актуальности, так и от философских спекуляций. Важнее всего здесь символическая наполненность образов, в том числе и евангельских, смыслы которых принципиально неисчерпаемы.