Цинциннат Ц. как романтический и экзистенциальный герой в системе образов романа В.В. Набокова "Приглашение на казнь"

Разделы: Литература


Воинствующие болваны полицейского государства  постепенно истребили по-настоящему талантливых авторов,  особую, наделенную хрупким даром разновидность человека.

Владимир Набоков

Я славлю человека перед лицом того, что пытается его раздавить.

Альбер Камю

Когда роман “Приглашение на казнь” вышел в свет, многими читателями, привыкшими к злободневности проблематики в литературе, он был воспринят как реакция на известные политические события в России и Германии 30-х годов. Сам В.В. Набоков, однако, всячески предостерегал современников от прямого соотнесения своего романа с политической ситуацией в России. С выходом же в 1959 году английского перевода книги стало известно заявление Набокова о том, что речь в романе “идёт о России в трехтысячном году”. Впрочем, “российский” контекст ощущается в романе и вне зависимости от авторских комментариев: это имена большинства персонажей, географические – пусть и вымышленные – названия, игра словами, возможная только в русском языке, и многое другое.

К созданию образа главного героя романа – Цинцинната Ц., преследуемого и истязаемого обществом за свою “нестандартность”, Набоков приходит постепенно. В рассказе “Королёк” (1936) фальшивомонетчик Романтовский гибнет, вызвав ненависть у соседей тем, что он необщителен, мало курит, не пьёт пиво и читает по ночам. В рассказе “Облако, озеро, башня” (1937) Василий Иванович вынужден совершить “увеселительную поездку” в обществе презирающих и избивающих его людей. Именно Василий Иванович произносит фразу: “Да ведь это какое-то приглашение на казнь”. “Непроницаемость” героя, его склонность к рефлексии роднит его также с другими набоковскими героями: Лужиным, Годуновым-Чердынцевым, Гумбертом.

По версии З.А. Шаховской, роман “Приглашение на казнь” был в целом завершён в 1934 году, поэтому рассказы “Королёк” и “Облако, озеро, башня” можно считать, по выражению В.Ф. Ходасевича, “послесловием” к роману.

Сама же идея “художественного оформления казни в России” явно позаимствована из неосуществлённого проекта В.А. Жуковского, о которой Набоков упоминает в романе “Дар”. Фактически Набоков обыгрывает обычную для экзистенциализма “пограничную” ситуацию ожидания героем смерти в нестандартном ключе – так, как если бы проект Жуковского стал законом.

Томящийся в ожидании казни Цинциннат, на первый взгляд, типичный романтический герой, безгранично одинокий в этом бутафорском и кукольном мире. Он очень чутко воспринимает всё, что происходит с ним и вокруг него. У него богатый духовный внутренний мир, он беспредельно погружён в себя и свои чувства, мысли, переживания. Как и романтический герой, Цинциннат находится в конфликте с окружающим миром, но это конфликт страдающей, гонимой личности. Герой Набокова безропотен, нежен, безобиден и даже не пытается противопоставить себя другим и бросить вызов миру. Цинциннат не только не подчёркивает свою непохожесть и неповторимость, а наоборот, пытается это скрыть, приспособиться. Романтический герой не приемлет мир, в котором живёт, а Циннциннат пытается стать счастливым в этом мире, несмотря на то, что сознает всю неестественность и пародийность действительности, окружающих его декораций. Герой близок автору: это метафизический двойник самого писателя. Ситуация заключения. Находясь в тюрьме, Цинциннат страстно мечтает из неё вырваться, причем не просто на свободу, а как романтический герой в мир мечты. Поэтому, глядя на Эммочку в своей камере, Цинциннат невольно вспоминает романтические поэмы и думает: “Будь ты взрослой, будь твоя душа хоть слегка с моей поволокой, ты, как в поэтической древности, напоила бы сторожей, выбрав ночь потемней…”

Противопоставленность Цинцинната абсурдному миру, в котором он вырос и который теперь стремится его погубить, сближает набоковский роман с этической позицией экзистенциализма: одинокий герой в мире абсурда.

Действие романа “Приглашение на казнь”, как и произведений писателей-экзистенциалистов, разворачивается в замкнутом пространстве, в котором главный герой остро ощущает свою обречённость, а ожидание смерти (как и в новелле Жана Поля Сартра “Стена”) усиливает в нём смятение и чувство одиночества. Один из героев Сартра говорил: “Затворничество – это удел людей, проигравших азартную игру с судьбой”. Оказавшись в тюрьме, Цинциннат начинает понимать всю ценность человеческой (не кукольной) жизни. Отныне каждый день имеет для него значение, поэтому самым важным для героя становится вопрос, когда назначен день казни. И постепенно этот вопрос становится и самым болезненным, так как никто не собирается давать на него ответ: “Я хочу знать когда – вот почему: смертный приговор возмещается точным знанием смертного часа. Роскошь большая, но заслуженная. Меня же оставляют в том неведении, которое могут выносить только живущие на воле”.

Во время пребывания в тюрьме герой несколько раз обретает и вскоре утрачивает надежде на спасение, причём всякий раз это спасение Цинциннат связывает с какими-то внешними силами. Сначала избавление от казни могло содержаться в разорванном в клочки конверте с приказом о помиловании. Во второй раз Цинциннат, слыша звуки за стеной, помогает своим “избавителям” прорыть туннель, но надежда на спасение оборачивается клоунской шуткой. В третий раз спасение могло исходить от Эммочки, однако и в этом случае Цинциннат переоценивает чужое желание спасти его. Спастись герой может только самостоятельно, потому что нет в его окружении людей, готовых сделать человеческое усилие.

Мотив избранности героя, его непохожести на других звучит на протяжении всего романа. Помимо Цинцинната в произведении довольно много героев, но все они – не люди, а лишь подобия людей, куклы: “…нет в мире ни одного человека, говорящего на моем языке; или короче: ни одного человека, говорящего; или еще короче: ни одного человека”. Все эти не-люди водят вокруг героя нескончаемый, непрерывный хоровод, не давая герою ни на миг остаться наедине с самим собой: “Я окружён какими-то убогими призраками, а не людьми. Меня они терзают, как могут терзать только бессмысленные видения, дурные сны, отбросы бреда, шваль кошмаров – и всё то, что сходит у нас за жизнь”. Никто из них даже не пытается понять то, что чувствует, испытывает Цинциннат, потому что каждое их слово, каждое их движение прописано неизвестным сценаристом. У каждого персонажа своя роль, нередко плохо выученная (“Что ещё? Любимые вещицы, – да, это уже было (опять появляется шпаргалка). Блаженство… и это было. Ну, всякие ещё мелочи…”). Поэтому когда Цинциннат совершает поступки и произносит слова, которые не вписываются в играющуюся пьесу, это разрушает её стройный ход и показывает абсурдность всего происходящего.

Окружающие Цинцинната марионетки лишены индивидуальности, поэтому одна кукла может безболезненно заменить другую. Например, роль директора тюрьмы Родрига Ивановича и роль тюремщика Родиона исполняет одна и та же кукла (во время разговора с Цициннатом директор незаметно превращается в Родиона, нацепив рыжую бороду и надев кожаный фартук), и эта же кукла исполняет роль тюремного врача. Правда, подобное совмещение ролей только лишний раз демонстрирует бутафорность мира, поскольку кукла время от времени или путает костюм, или не успевает вовремя переодеться. Единственным исключением из числа кукольных персонажей в романе можно считать библиотекаря, который больше всех похож на человека: “Цинциннату, однако, сдавалось, что, вместе с пылью книг, на нем осел налет чего-то отдаленно человеческого”. Этот герой как бы выпадает из общей пьесы: его тошнит в момент всеобщего веселья перед грядущей казнью, он отказывается от предложения м-сье Пьера задумать карту. Возможно, он и играет роль, но эта роль драматическая, а может быть, персонаж и вовсе из другой пьесы. Это замечает и Цинциннат, хотя сомнения остаются: “Постойте, не уходите ещё. Я хоть и знаю, что вы только так – переплетены в человечью кожу, всё же… довольствуюсь малым…”

Даже самые близкие Цинциннату люди – всего лишь пародия на людей, призраки: “Я же отлично вижу, что вы такая же пародия, как все. И если меня угощают такой ловкой пародией на мать…”. Цинциннат это прекрасно осознает, недаром же он работал на игрушечной фабрике. Он прекрасно понимает, как они устроены (“я в куклах знаю толк”), он даже знает, что у них нет никакого внутреннего, скрытого от чужих глаз мира. Там только пустота: “Окружающие понимали друг друга с полуслова, – ибо не было у них таких слов, которые бы кончались как-нибудь неожиданно, на ижицу, что ли, обращаясь в пращу или в птицу, с удивительными последствиями”.

Отношения героя с Марфинькой (женой её можно назвать едва ли) выглядят такими же абсурдными, как и всё в этом “наскоро сколоченном, покрашенном мире”. Цинциннат и Марфинька – это жители разных миров, разных планет, которые столкнулись лишь на короткий миг затем, чтобы навсегда разойтись: “Она задумалась, сев, облокотившись на правую руку, а левой чертя свой мир на столе”. Если мир Цинцинната – это мир фантазии, волшебных образов и чудесных видений, то мир Марфиньки – это простые частицы, “просто соединённые; простейший рецепт поваренной книги сложнее, пожалуй, этого мира”. Если у Цинцинната есть потаённые мечты и мысли, он способен хотя бы во сне или в забытьи снять с себя физическую оболочку (“Снял, как парик, голову, снял ключицы, как ремни, снял грудную клетку, как кольчугу”) и умчаться прочь из этой темницы, из этого мира (“Цинциннат сперва просто наслаждался прохладой; затем окунувшись совсем в свою тайную среду, он в ней вольно и весело – ”), то мир Марфиньки, как пирог, испечен абсолютно для всех: для неё самой, для Цинцинната, для других. Катастрофа отношений Марфиньки и Цинцинната состоит в том, что она понятна для него на столько, на сколько он непонятен ей. “Я помню, – пишет Цинциннат, – как ты умоляла меня исправиться, совершенно не понимая, в сущности, что именно следовало мне в себе исправить, и как это собственно делается, и до сих пор ты ничего не понимаешь, не задумываясь над тем, понимаешь ли или нет”. Она постоянно предает Цинцинната и когда изменяет с другими мужчинами, и когда вместе с другими куклами не колеблясь отправляет мужа на смерть.

Вспоминая жену, Цинциннат упоминает о том, что она говорит о себе либо во множественном числе (“Нам очень стыдно, что нас видели”), либо в 3 лице (“Марфинька опять это делала”). Это свидетельствует о том, что в ней нет индивидуальности, она – часть толпы, часть той фантасмагории, которую видит Цинциннат, представляя жизнь города в утренний час: “Марфинька выбирает фрукты; дряхлые, страшные лошади, давным-давно переставшие удивляться достопримечательностям ада, развозят с фабрик товар по городским выдачам; уличные продавцы хлеба, с золотистыми лицами, в белых рубахах, орут, жонглируя булками; жадный хохлатый старик в красных шелковых панталонах, пожирает, обжигаясь, поджаренные хухрики”.

Женитьба на Марфиньке – это не столько роковая ошибка Цинцинната, сколько попытка обрести счастье даже в таком мире. Но это желание счастья так же опошляется, как и мечта героя о Тамариных Садах, превратившихся здесь в искусственную даль за витриной: “И всё это было как-то не свежо, ветхо, покрыто пылью, и стекло, через которое смотрел Цинциннат, было в пятнах”. Осознавая, что Марфинька всего лишь кукла, Цинциннат все-таки не устает повторять, что любит её, как любит мечту, пусть даже и неосуществимую: “Наперекор всему я любил тебя, и буду любить, – и когда-нибудь состоится между нами истинное, исчерпывающее объяснение, – и тогда уж как-нибудь мы сложимся с тобой, приставим себя друг к дружке, решим головоломку, и получится из меня и тебя тот единственный наш узор, по которому я тоскую”. Первое любовное свидание с Марфинькой, первое погружение в любовь происходит в сознании Цинцинната именно ТАМ – “в тенистых тайниках Тамариных Садов” и с тех пор эти два образа неразрывны в сознании героя. Поэтому любовь к Марфиньке будет длиться до тех пор, пока существует сама мечта: “И всё-таки: я тебя люблю. Я тебя безысходно, гибельно, непоправимо – Покуда в тех садах будут дубы, я буду тебя…” Любовное наслаждение для Цинцинната – это священное таинство между мужчиной и женщиной, это что-то чистое и незапятнанное. Именно поэтому герой так тяжело переживает измены Марфиньки (“Да, снова, как привидение, я возвращаюсь к твоим первым изменам и, воя, гремя цепями, плыву сквозь них. Поцелуи, которые я подглядел. Поцелуи ваши, которые больше всего походили на какое-то питание, сосредоточенное, неопрятное и шумное”). Цинциннату неприятны, невыносимы рассуждения м-сье Пьера о женщинах и любовном наслаждении (“Наслаждение любовное, – сказал м-сье Пьер, – достигается путем одного из самых красивых и полезных физических упражнений, какие вообще известны. Я сказал – достигается, но может быть слово “добывается” или “добыча” было бы ещё уместнее, ибо речь идет именно о планомерной и упорной добыче наслаждения, заложенного в самых недрах обрабатываемого существа”).

Окруженный надоедливыми куклами, Цинциннат всё же добивается встречи с ещё одной куклой – Марфинькой. Она для него единственная “почти живая”, поэтому их встреча – это не просто акт прощания, а попытка очеловечить, оживить, согреть мягкую куклу, у которой “твердая горькая, маленькая”, но всё-таки душа; это желание хоть на мгновение почувствовать родственную душу рядом. Именно об этом и пишет Цинциннат в прощальном письме к жене: “О, если бы ты могла вырваться на миг, – потом вернешься в него, обещаю тебе, многого от тебя не требуется, но на миг вырвись, и пойми, что меня убивают, что мы окружены куклами, и что ты кукла сама”.

У Марфиньки, как и у Цинцинната, есть двойники – Эммочка и Цецилия, потому что Марфинька – это всего лишь “возрастная” разновидность того женского образа, который встречался Цинциннату. С Эммочкой их роднит детскость (Марфинька нередко смотрит на Цинцинната, как “удивленное дитя” и лепечет “Плящай, плящай!”), да и у матери Цинцинната очень моложавый вид. Цецилия признаётся сыну, что у неё любовники и ей всё трын-трава, а в маленькой дочке директора уже чувствуется нарастающая похотливость и развязность – в скором будущем ей предстоит стать такой же, как и жена Цинцинната, поэтому образ Марфиньки – это своеобразный “фотогороскоп” Эммочки, а образ Цецилии – это в свою очередь “фотогороскоп” Марфиньки.

Особое место среди персонажей романа, окружающих Цинцинната, занимает м-сье Пьер. Это одновременно и двойник, и антипод (антагонист) главного героя. Он такая же кукла, как и остальные, но кукла чрезвычайно популярная. Его называют не иначе, как “маэстро”, потому что его роль в пьесе самая значительная: “Публика бредит вами, – проговорил льстивый Роман; – мы умоляем вас, успокойтесь, маэстро. Простите же нас. Баловень женщин, всеобщий любимец да сменит гневное выражение лица на ту улыбку, которою он привык с ума…”.

Владимир Набоков дважды знакомит нас с этим персонажем. В первый раз – и для читателя, и для Цинцинната он ещё один заключенный, товарищ Цинцинната по несчастью. Но постепенно Цинциннат понимает, что это очередной обман, что м-сье Пьер находится на особом положении и играет какую-то еще непонятную Цинциннату роль. Заключенный оказывается палачом, чья задача состоит в том, чтобы подружиться с Цинциннатом, причем настолько, чтобы ни один душевный оттенок не ускользнул от опытного глаза. Смертник должен “полюбить” своего мучителя, своего палача: “Мы полюбили друг друга, и строение души Цинцинната так же известно мне, как строение его шеи. Таким образом, не чужой, страшный дядя, а ласковый друг поможет ему взойти на красные ступени, и без боязни предастся он мне, – навсегда, на всю смерть”. Только подобные отношения между палачом и приговоренным к смерти помогут провести казнь без сучка без задоринки.

По замыслу кукольного мира, Цинциннат должен уподобиться древнегреческому философу Сократу, который сам выпил яд цикуты и тем самым привел смертный приговор в исполнение. На связь казни Цинцинната с казнью Сократа указывает и тот факт, что после казни будет разыгрываться опера-фарс “Сократись, Сократик”. Таким образом, и сама казнь становится частью спектакля, которым руководит блистательный “маэстро”. Подобная казнь только усилит любовь публики к палачу, увеличит его популярность. Палач не будет палачом в полном смысле слова, он станет своеобразным другом-спасителем преступника.

В тюрьме у Цинцинната появляется желание, даже потребность вести дневник, он чувствует непреодолимое желание высказаться (“никаких, никаких желаний, кроме желания высказаться – всей мировой немоте назло”), ведь теперь ему нет нужды скрывать свои чувства и мысли от окружающих – он уже обвинен в преступлении и приговорен к казни: “Я тридцать лет прожил среди плотных на ощупь привидений, скрывая, что жив и действителен, но теперь, когда я попался, мне с вами стесняться нечего”. Он “склонен к откровенной беседе”, но она в очередной раз превращается в фарс, потому что подобная беседа у Цинцинната может состояться только с самим собой. Это объясняется тем, что внутри телесной непрозрачной оболочки Цинцинната скрыт огромный поэтический мир. Герой романа – это начинающий, зарождающийся писатель, которому есть что сказать: “Я кое-что знаю. Я кое-что знаю. Но оно так трудно выразимо!” Стоит заметить, что записи Цинцинната только лишний раз доказывают, что перед нами глубокая, рефлексирующая личность. Герой не только не деградирует в тюрьме, а наоборот, он развивается, совершенствуется. Поначалу его речь почти бессвязна, обрывочна (“и всё-таки я сравнительно. Ведь этот финал я предчувствовал этот финал”), он, подобно Смиту у Оруэлла не знает, не помнит, что значит “писать”: “И вдруг он начал писать – просто от паники, очень смутно сознавая, что идет из-под пера. Бисерные, но по-детски корявые строки ползли то вверх, то вниз по листу, теряя сперва заглавные буквы, а потом и точки”. Однако постепенно герой превращается в настоящего писателя, который пытается ответить на самые трудные философские вопросы: “…я снимаю с себя оболочку за оболочкой, и наконец… я дохожу до последней, неделимой, твёрдой, сияющей точки, и эта точка говорит: я есмь!.. Быть может, гражданин столетия грядущего, поторопившийся гость, быть может, просто так – ярмарочный монстр в глазеющем, безнадёжно-праздничном мире, – я прожил мучительную жизнь, и это мучение хочу изложить, – но всё боюсь, что не успею”. Это делает его похожим и на героя Е.Замятина Д-503, и на героя Оруэлла Уинстона Смита. Начиная излагать свои мысли на бумаге, герои, сами того не осознавая, шаг за шагом, строчка за строчкой, выходят из подчинения и прозревают, что мир, в котором они существуют, абсурден. В романе Оруэлла, как и в романе Замятина, ведение дневника – это преступление, а у Набокова – это молитва, это “давно забытое, древнее врожденное искусство писать”, подобное музыке, за которое полагается штраф (“Писателей буду штрафовать. Директор тюрьмы”). Это то, что невозможно подчинить единой схеме, единому правилу, то, что позволяет человеку хоть на краткий миг оторваться, освободиться от давящей действительности и улететь в иной, идеальный мир, мир Тамариных садов.

Как настоящий писатель, Цинциннат сосредоточен не столько на том, чтобы увидеть то, чего не способны увидеть другие (тень, зацепившуюся за шероховатость стены, “в пустыне цветущую балка”, “немного снегу в тени горной скалы”, Тамарины сады, где в три ручья плачут без причины ивы”, “озеро, по которому плывёт лебедь рука об руку со своим отражением”), а на том, чтобы это передать словами, найти, поймать, “затравить” как охотник нужное слово. Чтобы после него остались не “чёрные трупы удавленных слов”, а “живой перелив”. И в этом Цинциннат видит свое настоящее призвание, своё отличие от остальных: “ Я не простой… я тот, который жив среди вас… Не только мои глаза другие, и слух, и вкус, – не только обоняние, как у оленя, а осязание, как у нетопыря, – но главное: дар сочетать всё это в одной точке”. Ведя дневник, Цинциннат совершает ещё одно преступление – “мыслепреступление” (как и герой в романе Оруэлла).

Мертвенность мира, в котором существует герой, подчеркивается и мертвенностью языка персонажей. Их речь ограничена, однообразна, предсказуема (“Папенька, оставьте, ведь тысячу раз пересказано, – тихо проговорила Марфинька и зябко повела плечом”), в ней не может быть ничего нового и необычного, как не возможно ничего подобного и в самом этом мире: “То, что не названо, – не существует. К сожалению, все было названо”. Язык кукольных персонажей – это своеобразный Новояз, который должен не расширить, а сузить горизонты мысли. Именно поэтому так напугана Марфинька письмом Цинцинната к ней (“ Это ужасное письмо, это бред какой-то…”, “…все были в ужасе от твоего письма, – просто в ужасе! Я – дура, может быть, и ничего не смыслю в законах, но и я чутьем поняла, что каждое твоё слово невозможно, недопустимо”), именно поэтому затерты разоблачительные надписи на стенах в камере Цинцинната (“Бытие безымянное, существенность беспредметная”, “Обратите внимание, что когда они с вами говорят …”), именно поэтому уничтожены все сидевшие в этой тюрьме, кто подобно Цинциннату ошибкой попал в этот мир. Потому что слово подчас страшнее поступка, оно обладает огромной силой. “Солнце останавливали словом, словом разрушали города”, – писал в своем стихотворении Николай Гумилев.

По мере того как уменьшается “изумительно очиненный карандаш, длинный, как жизнь любого человека, кроме Цинцинната...” и увеличивается количество исписанных листов, меняется не только стиль написанного, но и характер записей, поскольку меняется и сам Цинциннат. Так, в 8 главе он только-только прозревает, что “тут” и “там” несовместимы, что они трагически противопоставлены друг другу в сознании Цинцинната. “Тутошний” мир – это “полусон, дурная дремота”, он противоестественен, абсурден, ужасен, он замкнут и напоминает Цинциннату тюрьму, потому что из него невозможно выбраться: “Тупое “тут”, подпертое и запертое четою “твердо”, темная тюрьма, в которую заключен неуемно воющий ужас, держит меня и теснит”. Цинциннат чувствует себя здесь абсолютно чужим и понимает, что это не его мир, он очутился тут вследствие какой-то роковой ошибки: “Ошибкой попал я сюда – не именно в темницу, – а вообще в этот страшный, полосатый мир: порядочный образец кустарного искусства”. В отличие от “тут”, “там” – это облагороженный, одухотворенный мир, заветная мечта, которая открывается Цинциннату лишь во сне: “Там – неподражаемой разумностью светится человеческий взгляд; там на воле гуляют умученные тут чудаки … там все поражает своею чарующей очевидностью, простотой совершенного блага; там все потешает душу, все проникнуто той забавностью, которую знают дети; там сияет то зеркало, от которого иной раз сюда перескочит зайчик”. Цинциннат по сути такой же чудак, который мог быть счастлив ТАМ и которого замучают, уничтожат ТУТ. Цинциннату с раннего детства снились сны, поэтому “там” – это что-то выплывшее из детства, это пленительный “сонный” мир, где можно чувствовать себя абсолютно свободным, дышать вольным воздухом, совершать поступки, которые тут запретны и даже преступны, и, наконец, там можно летать: “…я увидел себя самого – мальчика в розовой рубашке, застывшего стоймя среди воздуха, – увидел, обернувшись, в трех воздушных от себя шагах только что покинутое окно…” Цинциннат не хочет, боится просыпаться, потому что снова придется дышать “прахом нарисованной жизни”. Он впервые смело признается себе, что его сны – это не полудействительность, не её обещание, а идеальный мир существует на самом деле: “ … его не может не быть, ибо должен же существовать образец, если существует корявая копия”

В этой же главе Цинцинната посещают мысли о смерти, но они для него слишком мучительны. Безотчетный страх владеет всем существом Цинцинната: страх потерять какую-то нить, самого себя. Это страх перед смертью: “Не тронь! Даже – сильнее, с сипотой: не трожь! Я все предчувствую! И часто у меня звучит в ушах мой будущий всхлип и страшный клокочущий кашель, которым исходит свежеобезглавленный”. И этот страх настолько силен, что Цинциннат даже боится произнести, написать само слово “СМЕРТЬ”.

Зато в 19 главе, непосредственно перед казнью герой чувствует себя закалённым, это страшное слово уже почти не пугает его. Он расставил все точки над “и”, он понял окружающий его мир и себя в этом мире: “Всё сошлось, то есть всё обмануло, всё это театральное, жалкое. Всё обмануло, сойдясь, всё. Вот тупик тутошней жизни, – и не в её тесных пределах надо было искать спасения. Странно, что я искал спасения” Для него сейчас гораздо важнее, чтобы “душа обострилась словами”, важнее оставить после себя хоть что-нибудь. Исписанные листы становятся для Цинцинната смыслом жизни, поэтому последнее его желание перед казнью – “что-то дописать”: “Сохраните эти листы, – не знаю, кого прошу, – но: сохраните эти листы, – уверяю вас, что есть такой закон, что это по закону, справьтесь, увидите! – пускай полежат, – что вам от этого сделается? – а я так, так прошу, – последнее желание, – нельзя не исполнить. Мне необходима хотя бы теоретическая возможность иметь читателя, а то, право, лучше разорвать. Всё это нужно было высказать”.

В финале романа Цинциннат становится максимально близок автору. Он – тоже писатель, ставший таковым в момент, когда по-хемингуэевски осознал, что “не может не писать”. Видимо, именно эта родившаяся потребность откровенно высказаться, оформить, систематизировать свои размышления, произошедшая в сознании героя переоценка ценностей и стала главным смыслом пребывания Цинцинната в тюрьме и ожидания казни. Как истинно экзистенциальный герой, Цинциннат раскрывает свои глубинные личностные качества и открывает для себя истину только перед лицом смерти.

Таким образом, роман “Приглашение на казнь” поражает сложностью авторского замысла, философичностью, неоднозначностью эстетической и жанровой природы, а герой романа оказывается наследником персонажей литературы романтизма. сюрреализма, экзистенциализма.

Список литературы

  1. Анастасьев Н. Феномен Набокова. М., 1992.
  2. Борев Ю.П.. Эстетика. М., 1989.
  3. Шаховская 3. В поисках Набокова. М., 1991.