На доске эпиграф:
Быть поэтессой в России – труднее,
чем быть поэтом:
единица женской силы в русской поэзии – один
ахмацвет.
Юнна Мориц
Начинается урок с поэтической
пятиминутки.
Н. Гумилев
Шестое чувство
Прекрасно в нас влюбленное вино
И добрый хлеб, что в печь для нас садится,
И женщина, которою дано,
Сперва измучившись, нам насладитьсяНо что нам делать с розовой зарей
Над холодеющими небесами
Где тишина и неземной покой,
Что делать нам с бессмертными стихами?Ни съесть, ни выпить, ни поцеловать.
Мгновение бежит неудержимо
И мы ломаем руки, но опять
Осуждены идти все мимо, мимо.Как мальчик, игры позабыв свои,
Следит порой за девичьим купаньем
И, ничего не зная о любви,
Все ж мучится таинственным желаньем;Как никогда в разросшихся хвощах
Ревела от сознания бессилья
Тварь скользкая, почуя на плечах,
Еще не появившиеся крылья –Так век за веком – скоро ли, Господь? –
Под скальпелем природы и искусства,
Кричит наш дух, изнемогает плоть,
Рождая орган для шестого чувства.
Из сборника “Трилистник одиночества”И.Анненский
Лишь тому, чей покой таим…
Лишь тому, чей покой таим,
Сладко дышится…
Полотно над моим окном
Не колышется.
Ты придешь, коль верна мечтам,
Только та ли ты?
Знаю… сад там, сирени там
Солнцем залиты.
Хорошо в голубом огне,
В свежем шелесте;
Только яркой так чужды мне
Чары прелести…
Пчелы в улей там носят мед,
Пьяны гроздами…
Сердце ж только во сне живет
Между звездами…
Из цикла “Ахматовой”М. Цветаева
Еще один огромный взмах –
И спят ресницы.
О тело милое! О прах
Легчайшей птицы!
Что делала в тумане дней?
Ждала и пела…
Так много вздоха было в ней,
Так мало – тела.
Не человечески мила
Ее дремота.
От ангела и от орла
В ней было что-то.
И спит, а хор ее манит
В сады Эдема
Как будто песнями не сыт
Уснувший демон!
Часы, года, века – Ни нас,
Ни наших комнат.
И памятник, накоренясь
Уже не помнит.
Давно бездействует метла,
И никнут льстиво
Над Музой Царского Села
Кресты крапивы.
23 июня, 1961
Охватила голову и стою,
Что людские козни
Охватила голову и пою
На заре на поздней.
Ах, неистовая меня волна
Подняла на гребень!
Я тебя пою, что у нас – одна,
Как Луна на небе.
Что, на сердце вороном налетев,
В облака вонзилась.
Горбоносую – чей смертелен гнев
И смертельна – милость.
Что и над червонным моим Кремлем.
Свою ночь простерла,
Что певучей негою, – как ремнем,
Мне стянула горло.
Ах, я счастлива! Никогда заря
Не сгорала – чище.
Ах, я счастлива, что тебя даря,
Удаляюсь – нищей,
Что тебя, чей голос – о голубь!
О мгла!
Мне дыханье сузил,
Я впервые именем назвала
Царскосельской Музы.
23 июня 1916 г.
Кто же она, эта “Царскосельская Муза”. Вот строки ее автобиографии.
Я родилась 11 июня 1889 г. под Одессой. Мой отец был в то время отставной инженер-механик флота. Годовалым ребенком я была перевезена на Север – в Царское Село. Там прожила до 16 лет. Каждое лето проводила под Севастополем, на берегу Стрелецкой бухты, и там подружилась с морем. Самые сильные впечатления этих лет – древний Херсонес, около которого мы жили. Читать училась по азбуке Льва Толстого. Первое стихотворение написала, когда мне было 11 лет.
Стихи начались для меня не с Пушкина и Лермонтова, а с Державина (“На рождение порфироносного отрока”) и Некрасова (“Мороз, Красный нос”). Эти вещи знала наизусть моя мама.
Вся жизнь Ахматовой – в ее стихах. Так бывает у всякого большого поэта. Ахматова пишет:
Я – голос ваш, жар вашего дыханья,
Я – отраженье вашего лица.
Напрасных крыл напрасны трепетанья, -
Ведь все равно я с вами до конца.
Вот отчего вы любите так жадно
Меня в грехе и немощи моей.
Вот отчего вы дали неоглядно
Мне лучшего из ваших сыновей.
Вот отчего вы даже не спросили
Меня ни слова никогда о нем.
И чадными хвалами задымили
Мой навсегда опустошенный дом.
И говорят – нельзя теснее слиться,
Нельзя непоправимее любить…
Как хочет тень от тела отделиться,
Так я хочу теперь – забытой быть.
Забытой? Никогда.
Вспоминает литературовед Евгений Добин, в прошлом – военный журналист.
В начале 1943 года по пути к фронту я и один писатель моряк застряли на 3 дня в Ташкенте.
Спеша на вокзал, мы проходили тенистой малолюдной улочкой. Из-за угла появились две женщины. Мы столкнулись. В одной я узнал (по портретам) Анну Андреевну Ахматову. Вытянуться в струнку, отдать честь по всем правилам было делом одной секунды. В тот момент я действовал безотчетно.
2 года спустя в библиотеке ленинградского Дома писателя Ахматова зорко вгляделась в меня и припомнила эту встречу: “Я шла с Фаиной Раневской, мы поравнялись с двумя флотскими офицерами, один из них громко сказал: “Это Ахматова”. Раневская, кажется, была чуточку уязвлена: “В первый раз узнают не меня, а тебя”.
Да ее знали и любили. Любили и за несравненные стихи о любви, и за мужество ее патриотических стихов и мужество ее поступков.
Еще в 1922 году она написала:
Не с теми я, кто бросил землю
На растерзание врагам.
Их грубой мести я не внемлю,
Им песен я своих не дам.
Но вечно жалок мне изгнанник,
Как заключенный, как больной.
Темна твоя дорога, странник,
Полынью пахнет хлеб чужой.
А здесь, в глухом чаду пожара
Остаток юности губя,
Мы ни единого удара
Не отклонили от себя.
И знаем, что в оценке поздней
Оправдан будет каждый час…
Но в мире нет людей бесслезней,
Надменнее и проще нас.
За ее прекрасными стихами часто старались не замечать мужественного человека с очень трагичной судьбой.
Например, Ахматова написала самую короткую в мире балладу “Сероглазый король”.
Слава тебе, безысходная боль!
Умер вчера сероглазый король.
Вечер осенний был душен и ал
Муж мой, вернувшись, спокойно сказал:
“Знаешь, с охоты его принесли,
Тело у старого дуба нашли.
Жаль королеву. Такой молодой!
За ночь одну она стала седой”.
Трубку свою на камине нашел
И на работу ночную ушел.
Дочку мою я сейчас разбужу
В серые глазки ее погляжу.
А за окном шелестят тополя
“Нет на земле твоего короля…”
Кажется, что это написано о ней и о Гумилеве, хотя был 1910 год и с десяток лет разъединяли его с1921, в котором был расстрелян ее муж. Анна Андреевна вспоминала, например, как в августовский вечер 1921 года в поезде из Царского Села в Петроград, стоя в тамбуре, среди красноармейцев сочинила стихи на казнь Гумилева (это знаменитое впоследствии “Не бывать тебе в живых”).
Не бывать тебе в живых,
Со снегу не встать.
Двадцать восемь штыковых,
Огнестрельных пять.
Горькую обновушку
Другу шила я.
Любит, любит кровушку
Русская земля.
Это стихотворение не включалось до последнего времени в сборник Ахматовой.
А однажды, когда кто-то сказал из близких, что у ее сына трудный характер, она резко ответила: “Не забывайте, что его с 9 лет не записывали ни в одну библиотеку как сына расстрелянного врага народа”.
Лишь очень близкие люди если и не могли понять Ахматову, то, во всяком случае, не старались лезть в душу. Она этого не любила. Например, Срезневская вспоминала о ней: “Характерный рот с резко выраженной верхней губой. Тонкая и гибкая, как ивовый прутик, с очень белой кожей. В царскосельской купальне она прекрасно плавала и ныряла. Она казалась русалкой, случайно заплывшей в темные и недвижные воды царскосельских прудов”.
Я пришла сюда бездельница,
Все равно мне, где скучать!
На пригорке дремлет мельница
Годы можно здесь молчать.
Над засохшей повиликою
Мягко плавает пчела,
У пруда русалку кликаю,
А русалка умерла.
Затянулся ржавой тиною
Пруд широкий, обмелел,
Над трепещущей осиною
Легкий месяц заблестел.
Замечаю все как новое.
Влажно пахнут тополя.
Я молчу. Молчу, готовая
Снова стать тобой, земля.
Писатель Виленкин, хороший знакомый Ахматовой, вспоминает, что общение с нею всегда было нелегким. Трудность эта даже переходила в какую-то тяжесть. В ее беседах полностью отсутствовала болтовня и чувствовалась какая-то невольная ответственность за свои слова. В свои миры впускала с большой осторожностью, только на мгновение. А знаете, какой у нее был постоянный тост? Выпьем за то, что мы опять сидим вместе, что мы опять встретились.
Я пью за разоренный дом,
За злую жизнь мою.
За одиночество вдвоем,
И за тебя я пью,
За ложь меня предавших губ,
За мертвый холод глаз,
За то, что мир жесток и груб,
За то, что Бог не спас.
А знакомство с Ахматовой у меня произошло на одном званом обеде. Анна Андреевна вошла в столовую, и мы встали ей навстречу. Первое, что мне запомнилось, то ощущение легкости маленькой, узкой руки, протянутой явно не для рукопожатия, но при этом удивительно просто, совсем не по-дамски; сначала мне померещилось, кто она в чем-то нарядном, но то, что я было принял за оригинальный выходной костюм, оказалось черным шелковым халатом с какими-то вышитыми дракончиками и очень стареньким. В этом своем странноватом халате Анна Андреевна, по-видимому, чувствовала себя среди нас, парадно выходных, как в самом элегантном туалете. Всегда, когда Ахматова приходила в гости, она спрашивала: “А музыка будет?” Ей было все равно, что ставили. Но все же больше всего любила Стравинского, Прокофьева, Моцарта, Бетховена. Часто под музыку сочиняла стихи.
В ней что-то чудотворное горит
И на глазах ее края гранятся
Она одна со мною говорит,
Когда другие подойти боятся.
Когда последний друг отвел глаза,
Она была со мной в моей могиле
И пела, словно первая гроза
Иль будто все цветы заговорили.
Вечером
Звенела музыка в саду
Таким невыразимым горем.
Свежо и остро пахли морем
На блюде устрицы во льду.
Он мне сказал: “Я верный друг!”
И моего коснулся платья
Как не похожи на объятья
Прикосновенья этих рук.
Так гладят кошек или птиц,
Так на наездниц смотрят стройных…
Лишь смех в глазах его спокойных
Под легким золотом ресниц.
А скорбных скрипок голоса
Поют за стелющимся дымом:
“Благослови же небеса –
Ты первый раз одна с любимым”.
Какое-то нечеловечески прекрасное стихотворение. Кажется, что и слова в нем имеют свой запах, цвет. Какие-то пряные стихи, бархатные, колдовские. В них – музыка.
Критики, например, всегда отмечали связь Ахматовой с психологизмом Достоевского и Толстого. Все душевные движения и потрясения переданы в двух- трех словах. Нужно быть только внимательным.
Горе и любовь слиты воедино. “Звенела музыка в саду / таким невыразимым горем”.
И первое свидание, и первое признание. И горе. В лирике Ахматовой любовь редко-редко счастливая, а чаще трагичная, несущая за собой печаль, бесприютность, возмездие.
Это покоряло читателей, но кое-кто пытался эти особенности ахматовского мироощущения объяснить “камерностью” ее поэзии, какой-то спесивостью, гордыней. Но если бы она была такой, то не притягивала бы так к себе людей. Ведь недаром ее рисовали многие художники.
Корней Чуковский очень точно подметил: “У Ахматовой наметилась одна главная черта ее личности: величавость. Не спесивость, не надменность, не заносчивость, а именно величавость”. Эту черту отмечали художники, писавшие ее портреты.
Анну Андреевну рисовали Н. Альтман, К. Петров-Водкин, Модильяни, Г.Верейский, Г. Тышлер, Ю. Анненков. Петров-Водкин написал портрет Ахматовой в 1922 году. В отличие от тех, кто обычно подчеркивал эффектный и красивый облик поэтессы, Кузьма Сергеевич оттенил в ее лице строгую сосредоточенность, серьезную работу мысли. Она как бы прислушивается к своей Музе – вдохновительнице.
Как ни странно, одна из наиболее глубоких рецензий на творчество Ахматовой написана именно после выхода ее первых книг: в 1915 г. журнал “Русская мысль” опубликовал статью молодого критика Н.Недоброво, который по стихам начинающей поэтессы предугадал ее будущую нелегкую судьбу: “…все это свидетельствует не о плаксивости по случаю жизненных пустяков, но открывает лирическую душу, скорее жесткую, чем слишком мягкую, скорее жесткую, чем слезливую, и уж явно господствующую, а не угнетенную”. В салонах судачили об “ахматовской несчастной любви, а критик указывает, что главное у Ахматовой – проникновение в человека и неутоленная жажда к нему.
И воистину пророчески звучали в 1915 г. заключительные строки этой статьи: “…мне страшно предсказать то, в чем я, однако, уверен. После выхода “Четок” Анну Ахматову “ввиду несомненного таланта поэтессы”, будут призывать к расширению “узкого круга ее личных тем”. Я не присоединяюсь к этому зову – дверь, по-моему, всегда должна быть меньше храмины, в которую ведет. И вообще ее призвание не в растечении вширь, но в рассечении пластов, ибо ее орудия – не орудия землемера, обмеряющего землю и составляющего опись ее богатым угодьям, но орудия рудокопа, врезающегося вглубь земли к жилам драгоценных руд”.
Как он мог угадать жестокость и твердость впереди? Ведь в то время принято было считать, что все эти стихи – так себе сантименты, слезливость, каприз… удивлялась через годы Ахматова.
А твердость, сила духа ей потребовались и тогда, когда она не оставила Родину в дни революции и гражданской войны, и тогда, когда вышло недоброй памяти постановление 1946 г.
Д. Гранин вспоминает о первом своем прочтении постановления 1946 г. о журналах “Звезда” и “Ленинград”.
“Стоял в намокшей от дождя танкистской куртке, еле разбирая печать на темном сыром листе. По солдатской привычке считал, что, раз постановили, значит, нужно, зря не будут. Но уж больно яростно ругали, злобились не по размеру: “беспринципный, бессовестный хулиган” – это про Зощенко, и еще покрепче, а про Ахматову почти нецензурно… как будто в самую последнюю минуту заменили на “блудница”.
А она уже хранила в памяти “Реквием” Свой плач, свою скорбь.
(Сообщения учащихся о “Реквиеме”, история создания, чтение отрывков наизусть, подготовленными учащимися.)
Реквием – это плач и клятва. По жанру и характеру стихотворения, входящие в “Реквием” – это как будто бы отрывочные дневниковые записи, но неотступность материнской мысли, неизбывность материнского страдания, материнская вера образуют духовный сплав редчайшей цельности и напряжения. И в итоге складывается героико-трагический эпос, в котором плачи, заклинания, уверения, клятвы, прощания сливаются в могучий реквием.
Оставшиеся 15–20 минут посвящаем письменной работе, которую учащиеся заканчивают дома.
- “Над строчками стихотворения Ахматовой…”
- “Если бы я был редактором…”
- “Ахматова и Цветаева”.