2005 год был ознаменован печальной датой – 75 лет со дня смерти Владимира Маяковского. И сейчас, на мой взгляд, стоит попробовать понять, в чем же сила слова в поэзии Маяковского, почему его строки до сих пор будоражат умы и сердца людей?
Блок, Брюсов, Ахматова, Цветаева, Пастернак, Мандельштам…
И – Маяковский. Очень разные, очень далекие по творчеству, по мировоззрению поэты. И тем не менее, именно эти поэты смогли почувствовать и понять величие Маяковского.
Читаем у Бориса Пастернака: “Ничего подобного я раньше никогда не слышал”. У Марины Цветаевой: “Враждуют низы, а горы – сходятся”. Так она сводила Пушкина с Маяковским. И еще у Цветаевой: “…Этот юноша ощущал в себе силу, какую - не знал, он раскрыл рот и сказал: “Я!”...
Анна Ахматова использует поразительную метафору “душный зал”, говоря о юном Маяковском: “И еще не слышанное имя молнией влетело в душный зал”… “Душный зал” русской поэзии, нуждавшейся в грозовой струе свежего воздуха, освеженный и ослепленный Маяковским.
Маяковский, по мнению писателя, критика и литературоведа Юрия Прокушева, такая личность, в которой как бы конденсируется само время, эпоха, душа народа, в которой отражается весь мир. Его книги – это “океан поэзии, океан жизни”.
И еще одна интересная мысль у Ю. Прокушева о том, что истинный художник всегда принадлежит своему времени и потомкам; он всегда пророк, а его слово звучит в веках. Сила, ярость, вечность этого звучания во многом зависят от того, насколько этот художник сумеет осмыслить и закрепить в слове социальную, нравственную, этическую, историческую и духовную суть, увидеть будущее в настоящем.
Вчитаемся в строки Маяковского:
Ты посмотри, какая в мире тишь,
Ночь обложила небо звездной данью.
В такие вот часы встаешь и говоришь
Векам, истории и мирозданью.
Ведь в этих строчках настоящий поэт, неотъемлемая частица вселенной человеческого духа.
75 лет прошло со дня смерти Маяковского, а мы читаем его, спорим о его поэзии, литературоведы и критики все пытаются дойти до самого главного в его поэзии. Что же в нем главное? Почему он так вторгается и сейчас в наш день, в нашу сегодняшнюю противоречивую жизнь? Может, потому, что в поэзии Маяковского поразительно близко чувство кровной причастности ко времени, судьбам страны, личное восприятие мира, чувство личной ответственности за него?
Маяковский вступал в литературу, когда русская поэзия питала особый вкус к общим концепциям мира и человека. Это, прежде всего, относится к символистам, но не к ним одним. Символисты всячески воскрешали и культивировали романтические модели, наделяя их метафизическим смыслом. Маяковскому претила отвлеченность символов, его грубый физиологический герой не даст гроша за их утонченную духовность. Однако любовь к широким построениям отличала его ничуть не меньше – может быть, даже больше. Это был признак целой поэтической эпохи, и взаимное отталкивание ее разных представителей было подчас взаимным воздействием.
В футуризме, который возник как оппозиция к утратившему свой престиж символизму, Маяковского привлекла энергия отрицания, энергия критики и обличения буржуазных порядков.
Футуризм русских футуристов не знал границ. Может, поэтому футуризм привлек молодого Маяковского.
Это была та культурная среда (поэзия, искусство, живопись), которая оказалась для Маяковского первой, и он вошел в нее, с воодушевлением принялся осуществлять ее идеи и замыслы.
Футуристы пророчествовали. Их искусство, основанное на сломе традиций, на идее исчерпанности прежней культуры, было “готово” к любому слому в самой жизни. Они могли по – разному относиться к событиям, - мировую войну некоторые из них тоже воспринимали трагически, - но внутренне они хотели подобного рода взрывов – как собственного подтверждения. Убежденные в том, что “каждый период жизни имеет словесную формулу” (слова Маяковского), они свои художественные эксперименты прямо соотносили с “ритмами” современности (“нервная жизнь городов” и т.д.) и заранее примеривали к будущему. И когда происходили чрезвычайные события – война, революция, футуристы считали себя их пророками.
Вот формулы нового искусства – футуризма:
“Мы приказываем чтить права поэтов:
- На увеличение словаря в его объеме произвольными и производными словами (словоновшество).
- На непреодолимую ненависть к существовавшему до них языку.
- С ужасом отстранять от гордого чела своего из банных веников сделанный Вами венок грошовой славы.
- Стоять на глыбе слова “Мы” среди моря свиста и негодования”
Футуристы отстаивали “самоценность” искусства в целом, а также отдельных искусств (поэзии, живописи) и тем самым вроде бы еще больше чем символисты, углубляли пропасть между искусством и жизнью. Однако на деле это так и не так. Принцип у них был скорее профессиональный, и он разъединял, вместе с тем объединял. Футуристы искали союза с другими делами жизни, в эстетике уже раннего футуризма вырисовывается мысль, что мастерство художника равно другим видам мастерства; поэт равен инженеру, строителю и т.д. Леф 20 – х годов довел эту идею до логического конца, не останавливаясь перед прямой утилизацией искусства. Символисты “неволили жизнь” - “лефы” стали неволить искусство, причем предписывали ему в своем “производственном” энтузиазме самые прозаические, самые неромантические задачи.
У Маяковского, как известно, метафоры зримы, они возникли, конечно, не на голом месте – русская и мировая поэзия дает неоднократные примеры относительно похожих структур. Однако мало было иметь за плечами развернутую иррациональную метафору символов – ее надо было преодолеть, поставить на иные мировоззренческие основания. Маяковский в противовес символистам разрушал таинственную сущность метафоры, сводил к единым измерениям мир действительный и мир мыслимый.
Он привык смотреть на мир, как мастер смотрит на сырой, необработанный материал. Активность зрительных образов в стихотворениях Маяковского исключительно велика. Не они предмет поэтического рассказа, они возникают и исчезают, но многие из них успевают выразить такие оттенки чувства, какие не вместить в пространный монолог.
Сам лиризм Маяковского носит изобразительный характер. Чувство и мысль поэта, нагнетаемые до предела, как бы стремятся реализовать себя – не в слове, не в прямом высказывании, а в зримом действии, в предмете, даже в постороннем человеческом образе.
Сложность стиха Маяковского, его “густота” во многом связана с тем, что при чтении мало воспринимать логику повествования и слышать интонацию – надо еще и многое видеть.
Картина слилась с энергией слова, обогатилась ею и подчинилась ей, приобретя тем самым признаки временного искусства:
Нами
лирика
в штыки
неоднократно
атакована,
Ищем речи
точной
и нагой.
Но поэзия –
пресволочнейшая штуковина.
Существует –
и ни в зуб ногой.
Борис Пастернак, прочитав “Облако в штанах”, сказал: “Ничего подобного я раньше никогда не слыхал… Тут была та бездонная одухотворенность, без которой не бывает оригинальность, та бесконечность, открывающаяся с любой точки жизни, в любом направлении, без которой поэзия – одно недоразумение, временно не разъясненное”.
В словах Б. Пастернака проницательно увидено и схвачено единство одухотворенности и оригинальности, их взаимозависимость.
Вот, к примеру, строки (“Облако в штанах”), где передано состояние героя поэмы, потерпевшего крушение в любви:
Каждое слово,
Даже шутка,
Которые изрыгает обгорающим ртом он,
Выбрасывается, как голая проститутка
Из горящего публичного дома.
Это не просто оригинальность, это новая образная система, и суть ее в небывалых ассоциациях, в захватывающей экспрессии образа просматривается та даль, которая хоть и не ведет в бесконечность, но позволяет предугадывать социальные и нравственные ориентиры произведения. Новизна образной системы, слова Маяковского – в широте ассоциаций, в приближении их к жизни и быту города, в соединении фантастики и быта, пластики с абстракциями. Вслушаемся, вчитаемся в строчки: “Улица муку молча перла, крик торчком стоял из глотки”. Кажется, абстрактный образ, но он создает иллюзию материального, настолько выразительна его пластика. А вот еще: “… и тихо барахтается в тине сердца глупая вобла воображения” - полная иллюзия барахтанья этой самой абсолютно, казалось бы, несоединимой “воблы воображения”.
Поражает, впечатляет, притягивает слово Маяковского.
В чем же магия поэтического слова, которой поддался Пастернак, да и мы, читая
Маяковского через десятилетия? В чем секрет этих строк:
На небе, красный, как марсельеза,
Вздрагивал, околевая, закат.
Нет, не магия, а соединение одухотворенности и генетически заданного огромного внутреннего динамизма. С первых шагов в поэзии Маяковский нес в себе мощный заряд чувственной и действенной энергии
В. П. Раков, исследуя особенности поэтического творчества Маяковского, отмечает космичность поэта. По своему характеру, по складу ума, по размаху творческого воображения поэт любил все грандиозное, величественное, необъятное. Вся система мироздания рассматривается Маяковским под углом зрения человеческих интересов, помыслов и желаний. Стоит поэту заметить, как “царственно туча встает” или “дальнее вспыхнет облако”, ему непременно “мерещится близость какого – то земного облика”. Солнце у него, подобно кардиналу “расплескалось мантией”, “лучи, обсасывая в спячке”. Заря “крылами к земле блестит”. Сам он, “показывал мирам номера невероятной скорости”, “то перекинется радугой, то хвост завьет кометою”. Вселенная становится мерой возможного для человека. Маяковский мечтает о таком времени.
Чтоб всей Вселенной шла любовь.
Чтоб день,
который горем старящ,
не христарадничать, моля.
Чтоб вся,
на первый крик:
- Товарищ! –
Оборачивалась земля.
Чтоб жить
не в жертву дома дырам.
Чтоб мог
в родне
отныне
стать
Отец
по крайней мере миром,
Землей по крайней мере - мать.
Посмотрим, как под пером поэта оживает космический материал и приобретает земные формы и свойства в стихотворении “Необычайное приключение, бывшее с Владимиром Маяковским летом на даче”.
Сюжет здесь фантастический, но фантастика в стихотворении не является первоосновой, она сочетается с реалистическим изображением действительности. Поэт точно указывает, когда и где происходит “необычайное приключение”. Описание Солнца и его появление на земле дано в реалистических деталях: “Само, раскинув луч – шаги, шагает солнце в поле”. В речах и в поведении солнца нет ничего возвышенного, неестественного, оно говорит басом и тем же языком, что и поэт: “Ты звал меня? Чаи гони, гони, поэт варенье!” Вскоре поэт убеждается, что Солнце пришло к нему с дружескими намерениями, и между ними происходит задушевная беседа. Поэт рассказывает “про то, про это”, сообщает насколько трудно работать в РОСТА. Но, оказывается, и Солнцу не легче, оно также не знает отдыха (“А мне, ты думаешь, светить легко?”).
Поэзия, ее могучее воздействие на человека сопоставляется с Солнцем, источником света, тепла и жизни. Поэзия в содружестве с солнцем – это двойной удар по темным сторонам жизни. У поэта и Солнца один лозунг: “Светить всегда, светить везде”…
Солнце, на все лады воспетое десятками поэтов, “повернулось” к Маяковскому такими гранями, которые оставались скрытыми от взора других. Его собирались обуздать, завоевать, мечтали вознести “на солнечные горы победный стяг”, обжигали спины о “стрелы протуберанца”, но не предполагали того, что оно по первому зову само может прийти к поэту и, поделившись своими радостями и печалями, заключить с ним союз совместных действий. Теперь уже два “солнца” заключают между собой союз – вместе служить людям. Уже Солнце говорит поэту:
“Ты да я,
нас, товарищ, двое!
Пойдем, поэт,
взорим,
вспоем
у мира в сером хламе.
Я буду солнце лить свое,
а ты – свое,
стихами”.
Вот так в постоянном творческом горении и неустанных поисках “драгоценного слова” рождались удивительные образы.
Маяковский хочет работать, как Солнце. Солнце его интересует не как объект чисто эстетического поклонения, а как источник нужной людям энергии и света. В этом Маяковский видит родство поэзии и Солнца. А поэтому цель Солнца и цель поэта одна:
Светить всегда,
светить везде,
до дней последних донца,
светить –
и никаких гвоздей!
Вот лозунг мой –
и Солнца!
O Маяковском Карней Чуковский говорит (1920 г.) как о поэте – гигантисте, что в своих стихах он оперирует такими громадностями, которые и не мерещились нашим поэтам. Похоже, что он вечно глядит в телескоп. Даже слова он выбирает максимальные: разговорище, волнище, котелище, адище, шеища, шажище, Вавилонище, хвостище.
- Дайте мне, дайте стоверстый язычище, - требует в его пьесе один персонаж, и, кажется, сам Маяковский уже обладает таким язычищем. Все доведено у него до последней чрезмерности, и слова “тысяча”, “миллион”, “миллиард”, у него самые обыкновенные слова. “Вам, идущие обедать миллионы”. “Шаг миллионный печатай”. “Миллион смертоносных осок”. “Сто пятьдесят миллионов говорят губами моими”. “…сквозь жизнь я тащу миллионы огромных чистых Любовей и миллион миллионов маленьких грязных любят”.
Такой у него гиперболический стиль. Каждое его стихотворение есть огромная коллекция гипербол, без которых он не может обойтись ни минуты. Другие поэты сказали бы, что у них в сердце огонь; у него же, по его уверениям, в сердце грандиозный пожар, который он не может потушить сорокаведерными бочками слез (так и сказано – бочками слез), - и вот к нему прикатили пожарные и стали заливать его сердце, но поздно: у него уже загорелось лицо, воспламенился рот, раскололся череп, обуглились и рухнули ребра.
Этот пожар произошел от любви. Такова любовь у Маяковского, таковы слова.
А вот как он говорит про нервы:
Рухнула штукатурка в нижнем этаже,
нервы
большие,
маленькие,
многие!-
скачут бешеные,
и уже
у нервов подкашиваются ноги!
Возможно ли, например, чтобы при таком гигантизме Маяковский прямо сказал, что у него, как у всякого другого, взволнованы нервы. Нет, он должен сказать, что его нервы попрыгали на пол и заплясали на полу так отчаянно, что в нижнем этаже посыпалась с потолка штукатурка.
Откуда у Маяковского такое стремление к огромности? Может, ответ в том, что эпоха поэта – эпоха революций и войн, а она приучила к таким огромным цифрам, что было бы странно, если бы поэты, отражающие эту эпоху, не восприняли и не ввели в обиход тех тысяч, миллионов, миллиардов, которыми орудовала жизнь.
Маяковский – поэт движения, динамики, вихря. Для него с 1910 года, с самых первых его стихов, все куда – то несется, скачет. Он положительно не способен изобразить что – то устойчивое, спокойное, тихое. К примеру:
- Париж был вырван и вытоплен в бездне,
- Взъярился Нил…и потопла в нем…Африка.
- Металось солнце, сумасшедший маляр.
Настоящая поэзия возникает только тогда, когда поэт расплачивается за свое искусство жизнью. Жизнью расплачивается поэт за поэзию, но в ней же, в поэзии, в том, что она составляет для людей, - возрождение души, продление жизни поэта в ее земной срок и долголетие за его пределами.
Поэзия –
та же добыча радия.
В грамм добыча,
в год труды.
Изводишь
единого слова ради
тысячи тонн
словесной руды.
Но как
испепеляюще
слов этих жжение
рядом
с тлением
слова – сырца.
Эти слова
приводят в движение
тысячи лет
миллионов сердца.
(“Разговор с фининспектором о поэзии”)
По словам Ю. Прокушева, Маяковский первопроходец не только в лирике политической, гражданской, в стихах о революции, ее героях, он выступает и как страстный певец и защитник подлинной любви, возвышающей и окрыляющей человека.
А. Михайлов, говоря о поэме “Облако в штанах”, отмечает, что герой поэмы, отвергнутый, страдающий, как бы уже Марию предостерегает от ревности, сообщая о “династии” “любящих Маяковского”. Он возлагает на себя ответственность за “миллионы чистых любвей и миллион миллионов маленьких грязных любят”. Герой предстает перед Марией умудренным общечеловеческим опытом, просителем и страдальцем не за себя только, но за всех на его сердце “восшедших цариц”.
Впервые в стихах Маяковского женщина увенчана титулом “царица”, причем не одна какая – нибудь, не Мария, а женщина вообще, женщина любимая или любящая. Напрашивается вывод: любовь – вот что нетленно, только любовь дает человеку ощущение смысла жизни.
Мария!
Имя твое я боюсь забыть,
как поэт боится забыть
какое – то
в муках ночей рожденное слово,
величием равное богу.
Тело твое
я буду беречь и любить,
как солдат,
обрубленный войной,
ненужный,
ничей,
бережет свою единственную ногу.
А вот главка “Мальчишкой” из поэмы “Люблю”. В лирическом герое поэмы зарождается одна из прекраснейших способностей человека – способность любить, залогом чего является чудесное мальчишеское сердечко. Любовь здесь выступает как способность активно воспринимать, чувствовать мир, природу – и солнце, и реки, и “стоверстые скалы”. Сфера любви, как бы утверждает поэт, так же безгранична, как безгранична область человеческих чувств. Мальчишеское “сердечко” превращается в “сплошное сердце”, когда
Комок сердечный разросся громадой:
громада любовь,
громада ненависть.
“Громада любовь” - так определил Маяковский отношение своего героя ко всему прекрасному в жизни, чему открыто его сердце, что в него “входит страстями”.
Из 11 главок поэмы “Люблю” 7 посвящены чувству человеческой любви в самом широком смысле слова (любовь как способность вбирать, впитывать в себя окружающий мир), и лишь в восьмой главке (“Ты”) в поэму входит “традиционная” тема любви к “ней”, “Люблю” заканчивается своеобразной клятвой верности и постоянству в любви:
Не смоют любовь
ни ссоры,
ни версты.
Продумана,
выверена,
проверена.
Подъемля торжественно стих
строкоперстый,
клянусь –
люблю
неизменно и верно.
Продолжение разговора о “любви громаде”, о верности и постоянстве любовного чувства мы слышим в “Письме товарищу Кострову о сущности любви”. Здесь совсем не шуточные мысли поэта соседствуют с шуткой, иронией, часто самоиронией. Вот начало разговора с молодой женщиной, где поэт шутливо признается:
Девушкам
поэты любы.
Я ж умен
и голосист,
заговариваю зубы –
только
слушать согласись.
Это шутка, самоирония, цель которой несколько “снизить” звучание последующих строк, не дать им прозвучать с оттенком сентиментальности:
Не поймать
меня на дряни,
на прохожей
паре чувств.
Я ж навек
любовью ранен –
еле – еле волочусь.
От шутки поэт переходит к серьезному разговору о “сущности любви”. От облика беззаботного поэта, весело “заговаривающего зубы” девушкам, не остается и следа. Перед нами человек, объятый большим чувством любви. “Я ж навек любовью ранен”, - признается он. И пусть следующая за этими словами фраза (“еле – еле волочусь”) несколько иронична, шутлива, но в целом строфа (“Не поймать…”) звучит со всей серьезностью.
Следующие строфы направлены на нравственно – философское освещение “сущности любви”:
Любовь
не в том,
чтоб кипеть крутей,
не в том, что жгут угольями,
а в том,
что встает за горами грудей
над
волосами – джунглями.
Поэт отказывается рассматривать любовь, как только физиологическое чувство. Для него несравненно важнее, что “встает за горами грудей”, какие чувства рождает в сердце человека любовь. И вот ответ:
Любить –
это значит:
в глубь двора
вбежать
и до ночи грачей,
блестя топором,
рубить дрова,
силой
своей
играючи.
Обуреваемый любовью, герой стихотворения, “силой своей играючи”, готов, “блестя топором, рубить дрова”, соревноваться с самим Коперником, творить, писать стихи.
Каждое слово, каждая фраза уместны и точны.
Итак, “любовью раненный” поэт идет по улицам города, и все воспринимается им сквозь призму его предельно возбужденного состояния ( “На земле огней – до неба… В синем небе звезд – до черта”). А вокруг шумит большой город. В душе поэта зреет рожденное любовью поэтическое слово. И когда “докипело это”, возникает оно – великое слово поэзии:
И вот
с какой – то
грошовой столовой,
когда
докипело это,
из зева
до звезд
взвивается слово
золоторожденной кометой.
Маяковский, как правило, избегавший высоких, “поэтических” слов, оборотов и выражений, здесь, в описании того, как появляется на свет поэтическое слово, обращается как раз к высокой лексике: “докипевшее” слово “взвивается” “золоторожденной кометой” “из зева до звезд”, хвост слова – кометы “распластан небесам на треть”, “оперенье” кометы “блестит”, “горит”.
Работая над стихом, поэт видит в каждом слове точку пересечения двух сил – выразительной и смысловой. В. Тренин писал, что поэт всегда ищет именно то слово, которое, наиболее полно отвечая тематическому заданию, в то же время наиболее плотно входит в выразительную (ритмическую, звуковую) структуру стиха.
А теперь посмотрим на языковую сторону поэзии Маяковского.
Наиболее наглядная особенность стиля Маяковского – обилие слов с увеличительными и уменьшительными суффиксами, ибо у него или патетика, или сарказм. Или гипербола, или фигура приуменьшения (“Адище города окна разбили на крохотные, сосущие светами адки.”)
Увеличительные и уменьшительные формы встречаются на всем протяжении поэтической работы Маяковского, обычно в сгущенном, подчеркнутом виде:
Мыслишки звякают лбенками медненькими. (“Люблю”, 1922)
Сидите, глазенками в чаишко канув. (“Братья писатели”, 1922)
Присоединив уничижительный суффикс ко второму слову, Маяковский добился особого смыслового эффекта: усиления отрицательной эмоциональной окраски и в предыдущем слове, которое может иметь не только презрительный, но и ласкательный оттенок.
Общеизвестны неологизмы Маяковского с суффиксом – е (собирательные имена), этот суффикс приобрел оттенок пренебрежительности:
Дамье от меня ракетой шарахалось… (“Люблю”, 1922)
Гостье идет по лестнице. (“Про это”, 1923)
Пусть их скулит дядье. (“Марш комсомольца”, 1923)
Излюбленный Маяковским способ образования словесных значений – создание необычных степеней сравнений:
Очистительнейшей влагой вымыт
грех отлетевшей души.
… Дантова ода кошмаров намаранней. (“Война и мир”, 1916)
Где роза есть нежнее и чайнее? (“Надоело”, 1916)
… простерся орел самодержца
черней, чем раньше,
злей,
орлинее. (“Революция”, 1917)
Самая богатая область словотворчества Маяковского – создание новых глаголов путем присоединения к обычным формам глагола различных приставок:
Пухлыми пальцами в рыжих волосиках
солнце изласкало вас назойливостью овода –
в ваших душах выцелован раб. (“Владимир
Маяковский”, 1913)
Приставка из -, присоединенная к глаголу “ласкать”, вносит в его значение оттенок усиленного проявления действия, доведение его до крайнего предела.
А вырывая из производного глагола сросшуюся с ним приставку, поэт достигает комического эффекта:
Идите и обрящите,
пойди и “рящь” ее!-
которая входящая и которая исходяща?!
(“Бюрократиада”, 1922)
Маяковский нередко усиливал эмоциональную окраску нормальных глаголов, вырывая из них обычные приставки на -, раз -, о – и заменяя их префиксом вз – (“взголенный”, “взморщенный”, “взрумянились”…). Получились метафорические неологизмы.
Можно говорить и о характерных для стиля Маяковского глаголах с приставками про -, с -, об -, которые несут специфический эмоциональный тон (“проевшись”, “смаслились”, “обсмеянный”…). Интересны глаголы группы при -, от -, до- (“прижаблен”, “оттрудясь”, “дожил”…).
Видно, что Маяковский в своем языковом творчестве использовал все возможности производства приставочных глаголов, предоставленных богатой грамматической структурой русского языка.
Так что же такое СЛОВО в поэзии Маяковского?
Можно ответить словами Ю. Карабчиевского: “Поэт не человек поступка, он человек слова. Слово и есть поступок поэта. И не только слово – глагол, слово – действие, но любое слово, его фактура, его полный внутренний смысл и весь объем связанных с ним ощущений. Те слова, что звучат из уст Маяковского на самых высоких эмоциональных подъемах его стиха, что бы ни пытался он ими выразить: гнев, жалобу, месть, сострадание, - живут своей независимой жизнью и вызывают то, что и должны вызывать: простое физиологическое отталкивание”
(Ю. Карабчиевский “Воскресение Маяковского”).
А можно и так, как говорит А. Михайлов. Гении не становятся триумфаторами при жизни, их жизненный и творческий подвиг – борьба, самоутверждение путем преодоления застоя, инерции, косности. Они могут оскорбить ваш вкус грубым вторжением в привычные представления о прекрасном.
А вы
ноктюрн сыграть
могли бы на флейте водосточных труб? (“А вы могли
бы?”)
Слыша подобное, одни брезгливо морщатся или затыкают уши, другие прислушиваются, взвешивают, стараются понять, что это такое. Андрей Платонов по поводу этих строк заметил: “Для плохого музыканта нужно много условий, чтобы он создал произведение; большой же музыкант при нужде сыграет пальцами на полене и все же его мелодия может быть расслышана и понята”.
Когда Маяковский вышел на площадь (ему во что бы то ни стало надо было обратить на себя внимание публики), нарочито атеистичен, грубя, выставляясь напоказ в желтой кофте, с морковкой вместо галстука, он безоглядно искренен, распахнут, в нем прорывается нечто очень человеческое, щемящее, больное, незащищенное. Он недоуменно вопрошает:
Послушайте!
Ведь если звезды зажигают –
значит – это кому – нибудь нужно?
Значит – это необходимо,
чтобы каждый вечер
над крышами
загоралась хоть одна звезда?! (“Послушайте!”)
В книге Ю. Карабчиевского “Воскресение Маяковского” читаем, что стихи Маяковского, его строфы воспринимать без грамматического разбора нельзя: “ Движение нашей мысли – именно мысли, не чувства – сразу же после чернового прочтения должно происходить в обратном порядке, от последней строчки до первой, то и дело петляя назад, то есть вперед, в поисках правильных подчинений”…
Так что же главное? Стихи, стоящие “свинцово – тяжело, готовые и к смерти и к бессмертной славе”? Есть такие у Маяковского – от первых: “А вы могли бы?”, “Нате!”, “Послушайте!” до “Письма Татьяне Яковлевой”, “Разговора с товарищем Лениным”. А может, главное – его поэмы? Или сатира, “кавалерия острот”? Наверное, главное то, что будет интересно знать потомкам, ибо его стихи готовы “и к смерти, и к бессмертной славе”. Потомки (поэт верит в это) сами разберутся, что – хорошо и что – плохо. Честность – критерий истины.
Что до меня, я бы хотела, чтобы и мои потомки с удовольствием говорили о нашей стране словами Маяковского:
И я
как весну человечества,
рожденную
в трудах и в бою,
пою
мое отечество,
республику мою!